Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Школьный психолог»Содержание №15/2007


ЛИРИКА

Дж. ТАРБЕР

УНИВЕРСИТЕТСКИЕ ГОДЫ

Я сдал все курсы, которые изучал в университете, кроме ботаники. Дело в том, что студентам, проходившим ботанику, полагалось проводить по нескольку часов в неделю в лаборатории, рассматривая в микроскоп растительные клетки, чего мне в жизни ни разу не удалось. Разглядеть под микроскопом клетку было выше моих сил. Это приводило моего преподавателя в бешенство. Он расхаживал по лаборатории и не мог нарадоваться успехам студентов, которые зарисовывали любопытное, как меня уверяли, строение цветочных клеток, пока он не подходил ко мне. Я пребывал не у дел.

— Я ничего не могу увидеть, — признавался я.

Он принимался терпеливо объяснять, как пользоваться микроскопом, но всякий раз это заканчивалось скандалом. Он кричал, что я все прекрасно вижу и только делаю вид, будто мне ничего не видно.

— Ведь от этого страдает красота цветов, — говорил я ему.

— Эта наука не занимается вопросами красоты, — отвечал он. — Нас интересует то, что я называю цветочной механикой.

— Но, — возражал я, — я ничегошеньки не вижу.

— Попробуем еще раз, — настаивал он.

И я прикладывался к окуляру и не видел ничего, кроме туманно-млечной мути, которая возникает при отсутствии настройки. Мне же полагалось увидеть резкую живую картину — клетки, работавшие как заводные.

— Тут все как в молоке, — сообщал я ему.

Это оттого, утверждал он, что я как следует не настроил микроскоп, и тогда он настраивал его для меня, точнее, для себя. Я снова смотрел в него и опять там было молоко.

Дело кончилось переэкзаменовкой. Мне пришлось пересдавать через год. Профессор вернулся из отпуска загорелым и жизнерадостным. Он жаждал вновь приступить к занятиям и преподавать клеточное строение своим студентам.

— Ну-с, — сказал он мне задорно, когда мы встретились с ним на первом лабораторном занятии в новом семестре, — на этот раз клетки от нас никуда не денутся, не так ли?

— Да, сэр, — сказал я.

Слева и справа, впереди и позади меня студенты рассматривали в микроскоп клетки. Мало того, они еще и старательно зарисовывали их в своих тетрадках. Я же, разумеется, не видел ничего.

— Мы перепробуем все настройки, какие только известны человечеству. Бог свидетель, я настрою это зеркало так, чтобы вы увидели, наконец, в нем клетки. В противном случае я брошу преподавание. За двадцать два года, что я… — он осекся. Сцены со мной слишком дорого ему обходились.

И вот мы перепробовали все настройки, доселе известные человеку. Только в одном положении я увидел нечто, не похожее на черноту или молоко. Я, к своему удовольствию и изумлению, увидел пестрое созвездие блесток, крапинок и точечек. И незамедлительно их зарисовал. Преподаватель, заметив мою бурную деятельность, подошел от соседнего стола с улыбкой на устах и приподнятыми бровями, светясь надеждой. Он посмотрел на мой рисунок клетки.

— Что это? — потребовал он объяснений, готовый сорваться на крик.

— То, что я видел, — сказал я.

— Не видел, не видел, не видел! — взревел он, потеряв над собой контроль, и склонился, прищурившись, над микроскопом.

Он вскинул голову.

— Это же твой глаз! — закричал он. — Ты установил окуляр так, что он отражает твой глаз! Ты нарисовал свой глаз!

Другой курс, который я недолюбливал, но все-таки сдал, — политэкономия. Я ходил на него сразу же после ботаники, что не способствовало усвоению ни того, ни другого предмета. У меня возникала путаница в голове. Но не такая путаница, как у полузащитника университетской футбольной команды по имени Боленцевич. В те времена футбольная команда Огайского университета стала одной из лучших в стране, а Боленцевич слыл одной из футбольных звезд. Для того чтобы иметь право играть в команде университета, он должен был учиться, хотя был не намного умнее осла. Большинство профессоров проявляли к нему снисходительность и тянули его. Никто из них не задавал ему столько наводящих вопросов и не спрашивал таких простейших вещей, как профессор политэкономии, худой и застенчивый человечек по имении Бассум. Однажды, когда мы проходили перевозки и распределение, подошла очередь Боленцевича отвечать.

— Назовите какое-нибудь транспортное средство, — обратился к нему профессор.

На лице внушительного полузащитника не проступило никаких признаков озарения.

— То есть, — продолжал профессор, — любое устройство, приспособление или метод для передвижения из одной точки в другую.

У Боленцевича был такой вид, будто его заманивают в западню.

— Любой экипаж на конной тяге либо движимый паром или электричеством, на выбор, — сказал преподаватель. — Могу предложить самый распространенный вид передвижения на большие расстояния по суше.

Воцарилась тягостная тишина, от которой все нервно заерзали, в том числе Боленцевич и Бассум. Тогда Бассум бесцеремонно и весьма эксцентрично нарушил тишину:

— Чу-чу-чу, — сказал он сдавленным голосом и тут же залился краской.

Он призывно окинул взглядом аудиторию. Все мы, разумеется, не меньше Бассума хотели, чтобы Боленцевич не отставал от нас по политэкономии, ибо до самого трудного и решающего в этом сезоне матча с Иллинойсом оставалась всего неделя.

— Ту-ту, ту-туууууу! — издал низкий протяжный стон один из студентов, и мы все обнадеживающе взглянули на Боленцевича, а кто-то достоверно изобразил локомотив, выпускающий пар. Маленький спектакль завершился выступлением самого Бассума:

— Динь-динь-динь-динь, — прозвенел он с надеждой.

Боленцевич сидел, уставившись в пол, и изо всех сил пытался думать. Его большой лоб избороздили морщины, ручищи терлись друг о друга, лицо налилось.

— Как вы добирались до колледжа в этом году, мистер Боленцевич? — спросил профессор. — Чуф-чуф-чуф-чуф.

— Отец меня прислал, — сказал футболист.

— Какими средствами? — спросил Бассум.

— На подъемные, — ответил полузащитник, низким, с хрипотцой голосом, заметно смутившись.

— Да нет же, — перебил его Бассум. — Назовите средство передвижения. На чем вы ехали?

— На поезде, — сказал Боленцевич.

— Совершенно верно, — согласился профессор. — А теперь пусть мистер Нуджент расскажет нам…

Если даже ботаника с политэкономией причиняли мне страдания, то с физкультурой дело обстояло еще хуже. Мне даже вспоминать о ней не хочется. Участвовать в играх или выполнять упражнения в очках запрещалось, а без них я ни черта не видел. Я натыкался на профессоров и сельскохозяйственных студентов, стукался о брусья и стальные кольца в раскачке. Сам я еще мог сносить свою подслеповатость, но обламывать ее об других — никак.

К тому же чтобы сдать физкультуру (без нее диплома не видать как своих ушей), нужно было научиться плавать, если не умеешь. Я терпеть не мог плавательный бассейн, равно как и плавание, и инструктора по плаванию. И теперь, по прошествии стольких лет, тоже терпеть не могу. Я никогда не плавал, но физкультуру все же сдал, уговорив одного студента сделать заплыв в бассейне с моим физкульт-номером (978) вместо меня. Этот тихий дружелюбный юноша за меня и в микроскоп бы посмотрел, если бы нам это сошло с рук, но нам бы не сошло.

Другим обстоятельством, раздражавшим меня на физкультуре, было то, что в день регистрации нас заставляли раздеваться. Я никак не могу ощущать себя счастливым, когда я раздет и мне задают кучу всяких вопросов. И все же я выкрутился из этого положения удачнее, чем долговязый студент-сельскохозяйственник, подвергавшийся перекрестному допросу передо мной. Каждого из нас спрашивали, в каком колледже мы учимся — в гуманитарном, инженерном, коммерческом или сельскохозяйственном.

— В каком колледже вы учитесь? — строго спросил инструктор юношу впереди меня.

— В Университете штата Огайо, — последовал незамедлительный ответ.

В Университете штата Огайо два года военной подготовки были обязательными. Мы проводили строевые занятия со старыми спрингфилдовскими винтовками и изучали тактику времен Гражданской войны, несмотря на то что Первая мировая была в самом разгаре. Каждое утро в одиннадцать часов тысячи первокурсников и второкурсников занимали позиции в университетском городке и мрачно надвигались на старое здание химического факультета. Для войск, которые участвовали в битве при Шайло, такая подготовка вполне годилась, но она не имела ничего общего с боевыми действиями, которые разворачивались в Европе. Некоторые считали, что тут явно не обошлось без германского подкупа, но никто не решался заявить такое во всеуслышание, а не то его бросили бы в тюрьму как германского шпиона. Это были времена замутненного разума, которые, по-моему, подорвали высшее образование на Среднем Западе.

Солдат из меня был никудышный. Большинство курсантов относились к этому с мрачным безразличием, но хуже меня было не найти. Однажды генерал Литлфилд, командир курсантского полка, вынырнул перед моим носом на занятиях по строевой подготовке и рявкнул:

— Вы — позор этого университета!

Наверное, он хотел сказать, что такие, как я, — позор университета, но возможно, он имел в виду и меня лично. Что правда, то правда, строевая подготовка давалась мне с превеликим трудом — аж до самого третьего курса. К этому времени я отзанимался строевой подготовкой дольше кого бы то ни было в ассоциации западных университетов. Я заваливал экзамен по военной подготовке в конце каждого курса, так что вынужден был все проходить сызнова. Я был единственный студент выпускного курса, все еще носивший военную форму. В мундире, когда тот еще был новый, я смахивал на железнодорожного кондуктора поездов дальнего следования. Теперь же, когда он вылинял и сел, я стал похож на коридорного. Это губительно отражалось на моем духе, но и при этом, благодаря отчаянной муштре, я добился почти совершенства на маневрах.

Однажды генерал Литлфилд из всего полка выбрал нашу роту и попытался сбить ее с толку, приказывая выполнять одну команду за другой в быстром темпе. Отделения, направо. Отделения, налево. Отделения, направо стройся! Отделения, направо кругом! Отделения, налево стройся! И т.п. Через три минуты сто девять человек маршировали в одну сторону, а я под углом в сорок градусов — в другую.

— Рота, стой! — скомандовал генерал Литлфилд. — Этот курсант — единственный, кто все выполнил правильно!

За это достижение я был произведен в капралы.

На следующий день генерал Литлфилд вызвал меня в свой кабинет. Когда я вошел, он орудовал мухобойкой. Я долго молчал. Он тоже. Он прихлопнул еще несколько мух, прищуриваясь каждый раз перед тем, как пустить в ход мухобойку.

— Застегнуть мундир! — гаркнул он.

Оглядываясь назад на эту сцену, я теперь понимаю, что он обращался ко мне, хотя его взгляд был прикован к мухе. Еще одна муха прилетела, села на бумаги перед генералом и принялась потирать задние лапки. Генерал осторожно поднял мухобойку. Я переступил с ноги на ногу. Муха улетела.

— Ты ее спугнул! — закричал генерал Литлфилд, метнув в меня гневный взгляд.

Я сказал, что приношу ему свои извинения.

— Положение этим не поправить! — буркнул генерал с холодной военной логикой.

Я не знал, как ему помочь; разве что погнать несколько мух к его столу, но я ничего не сказал. Он посмотрел в окно на фигуры студентов, шагавших вдалеке в библиотеку. Наконец он сказал мне, что я могу идти. Я вышел. Либо он не знал, кто я, либо забыл, что ему от меня было нужно. Может, он хотел извиниться за то, что обозвал меня позором университета. А может, решил поощрить за блестящее выполнение строевых упражнений, но в последний момент передумал. Не знаю. Больше я не забиваю себе этим голову.

Перевел с английского
Арам Оганян